| Василь Быков — Круглянский мост |
[20 May 2012|05:00pm] |
— И это самое… — Данила почему-то оглядывается, хотя рядом никого нет, и немного тише гудит над ямой: — Говорил, на тебя не обижается. Ну, выпили, понятное дело… Если по-хорошему, так можно договориться.
Степка поднимает голову; он не может скрыть удивления.
— Это как?
— А так, значит. Сказать, что ненароком. Случайно, мол, автомат выстрелил. А про Митю того молчок. Взорвали, и всё.
— Ну уж нет! Пошел он в одно место!
— Это самое… Нехорошо ты, — настойчиво ворчит Данила. — О себе подумай. А то приедет комиссар…
— Пусть едет!
Данила сверху внимательно, будто даже в недоумении, смотрит в яму. Степка встаёт и ставит порожний котелок возле его сапог.
— Пусть едет! Я не боюсь.
Данила крутит головой, вздыхает. Весь его озабоченный вид свидетельствует, что он не одобряет парня.
Молча посидев, он поднимается, обрушивая в яму землю, потом подбирает котелок, поправляет на плече оружие. И Степка только сейчас видит у него свой ППШ. Значит, уже и вооружился! Степка садится на прежнее место. Что-то твёрдое и спокойно-уверенное уже овладело им и не исчезает.
— Нехорошо ты удумал. Жалеть будешь, — ворчит Данила.
— За меня не бойсь.
— Да мне что!.. Вот только отпуск обещали. На трое суток. А теперь…
Он не договаривает, озабоченно смотрит в сторону, наверно на часового поблизости, и Степка догадывается, что он имеет в виду. Теперь, когда они не сговорились, отпуск у Данилы наверняка сорвётся.
И правильно, что сорвётся.
«Отпуск — за что? Кто действительно заслужил его, тех уже нет. А этому за какие заслуги?» — думает Степка. Нет, ничего у них с Бритвиным не выйдет. Степка виноват, его безусловно накажут, но прежде он расскажет, как всё это случилось, и назовёт Митю.
Комиссар разберётся.
Не может того быть, чтобы не разобрался.
Пусть едет комиссар!
|
|
| Майкл Каннингем — Избранные дни |
[13 May 2012|08:00pm] |
Они ехали. Ехали в неизвестность: никто не взялся бы сказать, что их там ждало. Стояло утро, оно было везде — и в Дейтоне, и в Денвере, и в Сиэтле. Утро было на морских берегах и в лесах, где ночные хищники уже возвратились в свои берлоги, а робкие дневные звери, которым предстояло быть съеденными, вышли на поиски пищи. Утро играло на оцинкованных крышах фабрик и на горных пиках, царило над полями и парковками, в съёмных комнатёнках, где неимущие матери выбивались из сил ради того, чтобы их дети были живы и здоровы, где они в меру скудных средств надеялись дать детям счастье, хотя бы на какое-то время.
За окном ослепительно-белая чайка резко прянула вниз и несколько мгновений держалась вровень с поездом. Кэт успела рассмотреть её чёрные глаза-бусинки и яркое оранжевое пятно у нее под клювом.
Кэт заглянула в сумочку — всё в порядке, бомба на месте. Экран сотового мигал. Значит, кто-то оставил для неё сообщение. Она выключила телефон.
Мальчик оторвался от окна. Лицо у него горело от возбуждения.
— Знаете что? — спросил он.
— Что?
— И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет.
— Правильно.
Он снова принялся смотреть в окно, жадно вглядываться в несущиеся мимо просторы Нью-Джерси. Он был безвреден. Он был безоружен. Он был всего лишь маленьким мальчиком, впервые в жизни узнавшим, что такое счастье. Ей совсем нетрудно было бы схватить его и доставить куда следует. Именно так её обучали поступать.
Кэт коснулась его хрупкого плеча. Не отрывая взгляда от пейзажа, он потянулся и погладил её по руке. Вроде бы обыкновенный, ничего не значащий жест — но как это было не похоже на него. Это был первый на её памяти порыв, в котором звучала не робость, а бездумное доверие ребенка, почувствовавшего, что его любят. Он начал открываться ей, испытывать к ней доверие. Он был невероятным созданием, с бесповоротно изуродованными душой и телом, но в то же самое время и маленьким мальчиком, который хотел посмотреть на раковины, который хотел иметь собаку, И он разрешал ей себя спасти.
Мальчик посмотрел на неё и улыбнулся. Она никогда ещё не видела, чтобы он улыбался. Улыбка у него была кривая, как у хеллоуинской тыквы.
Он сказал:
— Теперь вы тоже в семье.
Его улыбка была улыбкой безумца. Она была ликующей, исполненной такой беззастенчивой, такой неистовой безоглядности, которая даже напоминала радость.
Кэт вдруг стало ясно: он убийца, таково его подлинное лицо.
Внезапно она всё поняла. Она попалась на его уловку.
Мы хотим, чтобы все знали: никто не может чувствовать себя в безопасности. Ни богатый, ни бедный.
Помимо прочего, это означало: никто не может чувствовать себя в безопасности, даже матери. Даже те, кто готов всем пожертвовать во имя любви. Они с мальчиком сломя голову неслись к тому дню, когда на столе у них будет стоять молоко, а собака вынюхивать крошки на полу, когда её приёмный сын, её второй Люк, спасенный ею мальчик, решит, что полюбил её достаточно для того, чтобы убить.
Она, конечно, могла отделаться от ребенка. Могла позвонить Питу, могла вытолкать его из вагона, когда поезд остановится в Ньюарке. После этого ей, понятно, не избежать неприятностей, но они не идут ни в какое сравнение с тем, что ожидает его. Он сгинет в недрах исправительной системы, никто никогда больше ничего о нём не услышит.
Он когда угодно мог прикончить её. Она в любой момент могла от него избавиться.
Но пока, подумала она, можно оставаться вместе. Ничто не мешает отложить окончательное решение на несколько часов, а может быть, несколько месяцев или даже лет. У неё ещё остается возможность побыть его матерью — пусть и ценой жизни. И кто, в конце концов, сказал, что он непременно станет дожидаться, пока Кэт уснёт, чтобы зарезать её кухонным ножом или удушить подушкой? Отчего бы ему не сделать своё дело постепенно, как его делают все дети от начала времен? Ведь в каком-то смысле он её уже убил, разве не так? Он положил конец её жизни и перенес её в это новое безумное измерение, в котором они несутся в поезде навстречу безбрежному смятению мира, его одновременным и нескончаемым гибели и возрождению, твёрдым, как камешки, надеждам, навстречу его хозяевам и труженикам, недолговечным святыням, никогда и не рассчитанным на долговечность.
Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше.
С лица ребенка всё не сходила зловещая улыбка.
Кэт улыбнулась ему в ответ.
|
|
| Людмила Улицкая — Медея и её дети |
[06 May 2012|08:00pm] |
Последнее воскресенье марта выдалось совсем тёплым и безветренным, и Самуил попросил вывести его во двор. Она вымыла кресло, просушила его на солнце, застелила старым одеялом. Потом одела Самуила, и ей показалось, что его пальто весит больше, чем он сам. Двадцать шагов от кровати до кресла он прошёл медленно, с величайшим трудом. На ближнем откосе тужились тамариски, веточки их напряглись лиловым цветом, который весь хранился ещё внутри. Он смотрел в сторону столовых гор, а они смотрели на него дружелюбно, как равные на равного. — Господи, как хорошо… как красиво, — повторял он, и слёзы текли сразу и от внутренних, и от наружных уголков запавших глаз и терялись в отросшей клином бороде. Медея сидела рядом с ним на скамеечке и не заметила той минуты, когда он перестал дышать, — потому что слёзы ещё несколько минут текли из глаз…
|
|
| Джонатан Сафран Фоер — Жутко громко и запредельно близко |
[29 Apr 2012|08:00pm] |
Как ни трудно в это поверить, но следующий Блэк жил в нашем доме этажом выше. Если бы это происходило не со мной, я бы точно не поверил. Я пошел в фойе и спросил у Стэна, что он знает про человека, который живет в квартире 6А. Он сказал: «Ни разу не видел, чтобы туда кто-нибудь входил или оттуда выходил. Все доставки почтой и куча мусора». — «Клево». Он наклонился и прошептал: «Там привидение». Я прошептал в ответ: «Я не верю в паранормальные явления». Он сказал: «Привидениям всё равно, верят в них или не верят», и, даже будучи атеистом, я знал, что он ошибается. Я вернулся на лестницу и поднялся мимо нашего этажа на шестой. Перед дверью был коврик с надписью «Добро пожаловать» на двенадцати языках. Как-то не верилось, чтобы привидение выбрало такой коврик для входа в свою квартиру. Я вставил ключ в скважину, но повернуть не смог, поэтому позвонил в звонок, который располагался там же, где наш. Внутри я услышал какие-то звуки и, кажется, даже музыку из ужастиков, но не испугался и продолжал стоять. После запредельно долгого ожидания дверь открылась. «Чем обязан!» — спросил старик, но спросил жутко громко, так что это было больше похоже на крик. «Да, здравствуйте, — сказал я. — Я к вам снизу, из квартиры 5А. Можно мне, пожалуйста, задать вам несколько вопросов?» — «Приветствую, юноша!» — сказал он, хотя выглядел малость странновато, потому что на голове у него был красный берет, как у француза, а на глазу повязка, как у пирата. Он сказал: «Я мистер Блэк!» Я сказал: «Я знаю». Он развернулся и пошёл в глубь квартиры. Я сообразил, что мне следует идти за ним, и пошёл.
|
|
| Юрий Тынянов — Подпоручик Киже |
[22 Apr 2012|08:00pm] |
Новый писарь, молодой ещё мальчик, сидел за столом и писал. Его рука дрожала, потому что он запоздал. Нужно было кончить перепиской приказ по полку ровно к шести часам, для того чтобы дежурный адъютант отвёз его во дворец, и там адъютант его величества, присоединив приказ к другим таким же, представил императору в девять. Опоздание было преступлением. Полковой писарь встал раньше времени, но испортил приказ и теперь делал другой список. В первом списке сделал он две ошибки: поручика Синюхаева написал умершим, так как Синюхаев шел сразу же после умершего майора Соколова, и допустил нелепое написание: вместо «Подпоручики же Стивен, Рыбин и Азанчеев назначаются» написал: «Подпоручик Киже, Стивен, Рыбин и Азанчеев назначаются». Когда он писал слово «Подпоручики», вошёл офицер, и он вытянулся перед ним, остановясь на к, а потом, сев снова за приказ, напутал и написал: «Подпоручик Киже». Он знал, что, если к шести часам приказ не поспеет, адъютант крикнет: «взять», и его возьмут. Поэтому рука его не шла, он писал всё медленнее и медленнее и вдруг брызнул большую, красивую, как фонтан, кляксу на приказ. Оставалось всего десять минут.
|
|
| Кормак Маккарти — Кони, кони… |
[15 Apr 2012|08:00pm] |
Милях в двух от ранчо, у озера, берега которого за росли ивняком и дикой сливой, мимо него на своем вороном проехала она.
Услышав за спиной топот копыт, он хотел было оглянуться, но её конь сменил аллюр. Джон Грейди увидел её, лишь когда араб оказался рядом с его жеребцом. Он бежал, выгибая шею и косясь на дикаря не столько с опаской, сколько с презрением коня-аристократа. Оказавшись чуть впереди, она повернула к Джону Грейди свое точёное лицо и в упор посмотрела на него. Глаза у нее были синие, и она то ли кивнула ему, то ли просто слегка наклонила голову, чтобы лучше рассмотреть мышастого. Чуть качнулась широкополая шляпа, чуть приподнялась волна длинных черных волос, и вороной снова сменил аллюр. Всадница уверенно держалась в седле — спина прямая, чуть широковатые плечи расправлены. Мышастый остановился на дороге, широко расставив передние ноги, а Джон Грейди неподвижно смотрел ей вслед. Он собирался ей что-то сказать, но этот взгляд в упор в долю секунды перевернул для него весь мир. Девушка и её конь скрылись за ивами. С кустов вспорхнули птицы и, весело чирикая, пролетели над Джоном Грейди.
|
|
| Сара Груэн — Воды слонам! |
[08 Apr 2012|08:00pm] |
Приблизившись, я всем телом почувствовал гул. И чертовски испугался, поскольку он был тоном ниже, чем обычный шум. Земля задрожала. Я ввалился внутрь и первым делом наткнулся на яка — его огромная кучерявая грудь была подобна стене, копыта разлетались в стороны, из красных ноздрей пыхал огонь, глаза вращались. Он проскакал до того близко, что я отпрянул и, встав на цыпочки, буквально вдавился в брезент, чтоб не попасть на его кривые рога. В его загривок вцепилась отвратительная гиена. Торговый ларек в центре шатра рухнул, и теперь на его месте был пестрый клубок лап, пяток, хвостов и когтей, и всё это рычало, визжало, мычало и ржало. Над этой грудой возвышался белый медведь, слепо размахивая огромными лапами с острыми когтями. Он задел ламу и сразил её наповал — БУМ! Лама рухнула на землю, шея и ноги распластались, словно лучи пятиконечной звезды. Сверху раздавались вопли и трескотня шимпанзе, которые раскачивались на верёвках, держась подальше от кошачьих. Зебра с безумными глазами оказалась совсем рядом с припавшим к земле львом, и тот ударил её лапой что было сил, промахнулся и вновь ринулся на неё, прижавшись животом к полу. Я обшарил шатер глазами, надеясь отыскать Марлену. Но вместо неё увидел крупную кошку, скользнувшую к переходу, который вел к шапито. Это была пантера. Когда её гибкое чёрное тело исчезло в брезентовом туннеле, я замер в ожидании. Если лохи и не знали, то сейчас узнают. И правда, прошло лишь несколько секунд — и послышался пронзительный крик, а за ним ещё один, и ещё, а потом всё вокруг заполнили громыхающие звуки: это зрители пытались через головы друг друга выкарабкаться с трибун. Музыка вновь взвизгнула и оборвалась, но на сей раз больше не заиграла. Я закрыл глаза: «Господи, сделай так, чтоб они выбрались через задний вход. Прошу тебя, Господи, лишь бы они не пытались пробраться здесь». Я вновь открыл глаза и оглядел зверинец, исступленно ища её. Боже мой, кто бы знал, до чего порой трудно отыскать девушку и слона! Заприметив наконец розовые блёстки, я чуть было не вскрикнул от облегчения. А может, и вскрикнул. Не помню. Она стояла у стенки с противоположной стороны, тихая, словно ясный день. Блёстки сверкали подобно алмазам, и вся она была как мерцающий маячок среди множества пестрых шкур. Она тоже заметила меня и, встретившись со мной взглядом, задержала его будто бы на целую вечность. Держалась она хладнокровно и никуда не спешила. И даже улыбалась. Я начал было к ней пробираться, но что-то в ее взгляде заставило меня замереть на месте. Этот краснорожий сукин сын стоял к ней спиной и изрыгал проклятия, размахивая руками и вращая тростью с серебряным набалдашником. Его шёлковый цилиндр валялся рядом на соломе. Она за чем-то потянулась. Между нами пронесся жираф, длинная шея которого грациозно покачивалась даже в этой суматохе — и тут я увидел, что она схватила железный кол. Она держала его непринуждённо, возя концом по сухой земле. Потом вновь мечтательно взглянула на меня. И, наконец, взор её скользнул в сторону маячащего перед ней затылка. — О боже, — пробормотал я, вдруг сообразив, что к чему. И тут же рванулся к ней и закричал, хотя понятно было, что она меня не услышит: — Не смей! Не смей! Она подняла кол над головой и опустила вниз, разбив его макушку, словно арбуз. Череп раскололся пополам, глаза широко раскрылись, рот застыл в виде буквы О. Он рухнул на колени и уткнулся лицом в солому. Я был до того ошарашен, что не шевельнулся, даже когда вокруг моих ног сомкнул свои гибкие лапы молодой орангутанг. Как давно это было. Боже, как давно. Но до сих пор не могу выкинуть все это из головы.
|
|
| Джонатан Литтелл — Благоволительницы |
[01 Apr 2012|08:00pm] |
|
«Я всегда боялась», — когда-то сказала она мне. Где? Забыл. Она говорила мне о постоянном страхе, который испытывают женщины, страхе — постоянном спутнике, не покидающем их ни на минуту. Страх ежемесячных кровотечений, страх перед зачатием, страх перед проникновением грубого мужского члена, страх тяжести, от которой обвисают животы и груди. То же самое, наверное, и со страхом беременности. Что-то толкается, толкается в животе, чужое тело внутри тебя, оно движется и высасывает все соки, и тебе известно, что оно должно выйти наружу, даже если убьёт вас обоих, оно должно выйти, — просто кошмар! И со сколькими бы мужчинами я ни был, мне никогда не приблизиться к этому, не понять безумного страха женщин. А после рождения детей всё становится ещё хуже, потому что отныне страх тебя преследует день и ночь и заканчивается с тобой или с ними. У меня перед глазами стояли матери, прижимавшие к себе детей во время расстрела. Я видел венгерских евреек, сидевших на чемоданах, беременных женщин и невинных девиц, дожидавшихся поезда и газовой камеры в конце путешествия. Наверное, это я у них и заметил, и уже не мог от этого отделаться, и не умел выразить — страх. Не их явный, нескрываемый страх перед жандармами и немцами, перед нами, а немой страх, живший внутри них, в хрупкости их тел и половых органов, спрятанных между ног, хрупкость, которую мы намеревались уничтожить, даже не увидев её.
|
|
| Стиг Ларссон — Девушка с татуировкой дракона |
[25 Mar 2012|08:00pm] |
Проводя свое частное расследование, Хенрик исходил из того, что «скрытый мотив убийства Харриет» следует искать в недрах семейного предприятия. Во-первых, он очень рано начал говорить о выдающихся способностях Харриет; а во-вторых, мотивом могло стать желание нанести удар по самому Хенрику. Кроме того, нельзя исключить то, что Харриет, например, получила какую-то щекотливую информацию, касающуюся концерна, и тем самым стала представлять для кого-то угрозу. Всё это были лишь предположения, однако они позволили выделить группу из тринадцати человек, которых Хенрик объявил «особо интересными». Вчерашняя беседа с патриархом прояснила Микаэлю ещё один момент. С самого начала старик рассказывал ему о своем семействе с таким презрением, что это казалось странным. Микаэлю подумалось, что виной тому подозрения, питаемые Хенриком насчет причастности семьи к исчезновению Харриет, но теперь он стал приходить к выводу, что бывший глава концерна, в общем-то, оценивает родственников на удивление трезво. Постепенно складывался образ семейства, которое на финансовом и общественном поприщах добивалось успехов, но в частной жизни выглядело откровенно неблагополучным.
|
|
| Олдос Хаксли — Через много лет |
[18 Mar 2012|08:00pm] |
Лифт остановился. Он открыл дверь и шагнул наружу. В воде отражалось безмятежное, ещё не угасшее небо. Он перевёл глаза на него, затем посмотрел на горы; потом стал огибать бассейн, чтобы взглянуть вниз с той стороны, поверх парапета.
— Уйди! — раздался вдруг сдавленный голос.
Пит сильно вздрогнул, обернулся и увидел Вирджинию, лежащую в тени почти у его ног.
— Уйди, — повторила она прежним голосом. — Я тебя ненавижу.
— Извините, — пробормотал он. — Я не знал…
— Ох, это ты. — Она открыла глаза, и даже сумерки не помешали ему заметить, что она недавно плакала. — А я думала, Зиг. Он пошел за моим гребешком. — На мгновение она затихла; потом у нее внезапно вырвалось: — Я так несчастна, Пит.
— Несчастна? — Это слово и тон, каким оно было сказано, мигом развеяли ощущение божественного покоя. Охваченный любовью и тревогой, он присел рядом с ней на лежанку. (Под купальным халатом, невольно заметил он, на ней, кажется, совсем ничего не было.) — Несчастна?
Вирджиния закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Даже Пресвятой Деве, — горестно и бессвязно пожаловалась она, — я даже ей не могу сказать. Мне так стыдно…
— Милая! — сказал он умоляющим тоном, словно уговаривал её быть счастливой. И погладил девушку по голове. — Милая моя!
Неожиданно с другой стороны бассейна донесся какой-то шум; грохот захлопнувшейся двери лифта; громкий топот; нечленораздельный яростный вопль. Пит повернул голову и успел увидеть бегущего к ним мистера Стойта, в руке у которого было что-то — что-то, очень похожее на автоматический пистолет.
Он наполовину поднялся на ноги, когда Стойт выстрелил.
Появившись спустя две-три минуты с гребешком для Вирджинии, доктор Обиспо обнаружил старика на коленях — он пытался унять носовым платком кровь, которая всё ещё лилась из двух ран, одной маленькой и аккуратной, другой зияющей, оставленных в голове Пита пулей, прошедшей навылет.
Скорчившись в тени парапета, Детка молилась.
— Святая-Мария-Матерь-Божья-молись-за-нас-грешных-ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь, — повторяла она снова и снова, так быстро, как только позволяли рыдания. Время от времени её сотрясали приступы рвоты, и молитва ненадолго прерывалась. Затем она продолжалась вновь с того же места: —… нас-грешных-ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь-Святая-Мария-Матерь-Божья…
Обиспо открыл рот, собираясь издать какое-то восклицание, потом закрыл его опять, прошептал: «Господи Иисусе!» — и быстро, тихо пошел вокруг бассейна. Прежде чем дать знать о своём присутствии, он предусмотрительно поднял пистолет и спрятал его в карман. Мало ли что. Потом окликнул Стойта по имени. Старик вздрогнул, и лицо его исказилось гримасой ужаса. Когда он обернулся и увидел, кто это, страх уступил место облегчению.
— Слава Богу, что это вы, — сказал он, потом вдруг вспомнил, что именно доктора он собирался убить. Но всё это отодвинулось на миллион лет назад, за миллион миль отсюда. Ближайшим, непосредственным, самым насущным фактом была уже не Детка, не любовь или гнев, а страх и то, что лежало здесь перед ним. — Вы должны спасти его, — хрипло прошептал он. — Мы скажем, что это был несчастный случай. Я заплачу ему, сколько попросит. В разумных пределах, — поправился он по старой привычке. — Но вы должны спасти его. — Он с трудом поднялся на ноги и жестом предложил Обиспо занять его место.
Обиспо лишь отрицательно качнул головой. Старикан был весь в крови, а у него отнюдь не было желания портить костюм, обошедшийся ему в девяносто пять долларов.
— Спасти его? — повторил он. — Да вы с ума сошли. Гляньте-ка вон, сколько мозгов на полу.
Вирджиния в тени за его спиной перестала бормотать молитвы и начала подвывать. «На полу, — причитала она. — На полу».
|
|
| Том Вулф — Костры амбиций |
[11 Mar 2012|08:00pm] |
Он всматривается вперёд, пригнувшись над баранкой. Лучи фар перебирают одну за другой бетонные опоры. Шерман переключил на вторую. Выехал на крутой подъем, дал газ… Человеческие тела! Трупы на мостовой! Лежат скрючившись, с подогнутыми коленями… Нет, это не тела. Асфальт вспучился… Да нет же, это контейнеры… мусорные баки. Надо прижаться влево, иначе не объедешь. Он переключил на первую скорость и взял левее… Какое-то темное пятно на асфальте… Шерман подумал сначала, что это человек спрыгнул с ограждения на мостовую. Нет, размеры не те… Небольшое животное… Залегло посреди дороги, нельзя проехать… Шерман резко нажал на тормоз… Один, нет, два чемодана съехали и ударили его по затылку. Вскрикнула Мария. Ей на подголовник сползла большая сумка. Мотор заглох. Шерман поставил на тормоз, снял сумку у Марии с головы и запихнул обратно на заднее сиденье. — Цела? Мария смотрела не на него. Она вглядывалась во что-то сквозь лобовое стекло. — Что это там? На пути у «мерседеса» — не животное… Узоры протектора… Колесо! Первая мысль Шермана; наверху, на эстакаде, машина потеряла колесо, и оно с разгону скатилось сюда. Он вдруг услышал тишину — мотор «мерседеса» безмолвствовал. Шерман снова включил стартер, проверил тормоз, держит ли. И открыл дверцу. — Шерман, ты что? — Надо оттащить эту штуковину с дороги. — Смотри, осторожнее. Вдруг встречная машина. — Была не была, — Шерман пожал плечами и вылез. Странно как-то, стоишь на крутом асфальтированном подъеме, вверху по эстакаде катятся машины, звонко лязгая на металлическом стыке, и смотришь снизу на черное подбрюшье путепровода. Машин, идущих поверху, конечно, не видно, только слышно, как они проносятся на больших скоростях и эстакада лязгает и вибрирует, гулко дрожит вся огромная изъеденная ржавчиной инженерная конструкция. И в то же время — тихо. До того тихо, что слышно, как поскрипывают и шуршат на каждом шагу кожаные подметки и каблуки его ботинок — английских ботинок, купленных за 650 долларов в магазине фирмы «Нью и Лингвуд», что в Лондоне на Джермин-стрит. Скрип и шуршание его подошв слышны так отчетливо. Шерман нагнулся. Нет, это все-таки не колесо. Просто покрышка. Как мог автомобиль на ходу потерять покрышку? Он поднял её. — Шерман! Шерман оглянулся на «мерседес». Снизу к нему подходят два человека… два чернокожих парня… «Бостон Селтикс»… Тот, что впереди, одет в серебристую баскетбольную куртку с надписью «СЕЛТИКС» поперёк груди… Он уже в пяти шагах от Шермана… Здоровый малый… Молния расстёгнута, куртка нараспашку… видна белая майка на мощных грудных мышцах… Лицо квадратное, широкие скулы… взгляд плотоядный, хищный… Смотрит Шерману прямо в глаза… И медленно приближается. Второй — долговязый, но щуплый, длинная шея, узкое лицо… слабое лицо… глаза вытаращил, словно с испугу. На тощих плечах болтается широкий свитер. Этот идет на два шага позади здорового. — Йо! — окликает здоровяк Шермана. — Помощь не нужна? Шерман стоит как вкопанный, держит перед собой покрышку и смотрит на парней. — Случилось чего? Помочь не надо? Голос мирный. Это они подстроили! Вон он держит руку в кармане! Но говорит вроде бы по-дружески. Это ловушка, дурак ты несчастный! Может быть, он правда хочет помочь? А что они делают тут на въезде, интересно знать? Но ведь ничего же и не делают — не угрожают. Погоди, сейчас они тебе покажут! Надо просто ответить вежливо. Да ты что, спятил? Действуй! Не жди! В голове у Шермана — шум, будто шипит вырывающийся пар. Он держит покрышку перед грудью. Ну? Рраз! Он шагнул навстречу переднему и бросил в него покрышку. Но она полетела обратно! Прямо в Шермана. Шерман вскинул руки и отбил её. Здоровяк в серебристой куртке не удержался на ногах и растянулся на покрышке. Шерман тоже по инерции пролетел вперед, но дорогие кожаные туфли удержали, он устоял. — Шерман! Мария сидит за рулем «мерседеса». Мотор бешено работает. Дверца со стороны пассажирского сиденья отпахнута. — Садись! Между ним и машиной теперь второй парень, щуплый… рожа испуганная… глаза вылуплены. Шерман в панике… только бы пробиться к машине! Побежал, набычив голову, налетел на того, отшвырнул. Парень отлетел на задний бампер, но не упал. — Генри! Здоровенный поднимается с асфальта. Шерман плюхнулся на пассажирское сиденье. Ужас на лице Марии. — Сел? Мотор ревет… Ну, немецкая боевая техника, давай… Снаружи что-то метнулось. Шерман поймал ручку, рванул и на мощном выплеске адреналина захлопнул дверцу. Краем глаза он видит, что здоровенный детина уже заглядывает к Марии с другой стороны. Успел надавить кнопку запора. Здоровяк дергает ручку, надпись «СЕЛТИКС» — у самого её лица, отгороженная только стеклом. Мария включила первую скорость, «мерседес», взвыв, сорвался с места. Парень отскочил. «Мерседес» идет прямо на мусорные баки. Мария нажала на тормоз, Шермана шарахнуло о приборную доску. Один баул слетел на ручку скоростей. Шерман стащил его себе на колени. Мария дала задний ход. Машину рвануло назад. Шерман покосился в окно справа, Там стоит щуплый парень и смотрит на них… узкое молодое лицо не выражает ничего, кроме страха. Мария снова переключила на первую… Она хватает ртом воздух, будто захлебывается… Шерман крикнул: — Осторожнее! Здоровенный снова двинулся к машине, держа над головой покрышку. Мария направила «мерседес» прямо на него. Он отскочил… Метнулось что-то темное… Сильный удар. Покрышка ударилась в лобовое стекло и отрикошетила. Стекло целехонько. Молодцы немцы! Мария выкрутила баранку влево, чтобы не наехать на мусорные баки. Там стоит второй парень, щуплый… Зад машины занесло… чпок!. Щуплого парня там больше нет. Мария бешено крутит баранку. Между ограждением и мусорными баками узкое пространство. «Мерседес» едва вписался, скрежеща колесами… Взлетел вверх на эстакаду… Шерман вцепился в приборную доску… Вот и длинный язык автострады. Мимо несутся автомобильные огни… Мария затормозила. Шермана с баулом бросило вперед… Ххаа! Ххааа! Xxaaaa! Он было подумал, что она смеется. Но нет, это она так дышала. — Жива? Не отвечая, она с места снова рванула вперед. Сзади гудок… — Ты что, Мария? Задняя машина, не переставая сигналить, обошла их и унеслась. Они выехали на скоростное шоссе.
|
|
| Т. Корагессан Бойл — Дорога на Вэлвилл |
[04 Mar 2012|08:00pm] |
Уилл приготовился к знакомому — то посильнее, то послабее — пощипыванию и покалыванию в конечностях. Вибрация была слабая, похоже на лёгкую тряску в экипаже. Тело привычно закачалось, ожидая начала процедуры, и прошло несколько мгновений, пока Лайтбоди вдруг сообразил, что ничего не происходит. — Вы включили, Альфред? — вяло пробормотал он и в то же мгновение понял: что-то не так. Невнятный треск, мерно убаюкивавший его в течение последних нескольких секунд, всё нарастал, превращаясь в барабанный бой, оглушающе и страшно бьющий по перепонкам. Уилл быстро открыл глаза. Время, казалось, остановилось: безупречный служитель по-прежнему находился возле выключателя. Но сейчас Альфред дёргался всем телом, выделывал ногами нечто невообразимое, словно отплясывал негритянский танец на ярмарочной площади, хлопал руками по панели с выключателем (совсем как рыба плавниками), которая тоже трепетала и дрожала. Совершенно сбитый с толку Лайтбоди обернулся к Претцу. Однако с Хомером тоже было что-то не так: его черты исказились, глаза закатились, и ногами он колотил так, словно это было не кресло, а взбесившаяся лошадь, а сам Претц – ковбой с Дикого Запада. Довольно забавное зрелище, но почему на губах у него красная пена, и что это такое странное — розовое и влажное — свисает на воротник наподобие второго галстука? Это его язык, Уилл, его язык. Да, это был язык. Мгновенно сообразив, в чем дело, Лайтбоди выпрыгнул из кресла — брызги полетели во все стороны. Альфред продолжал плясать, глаза Хомера Претца стали похожи на сваренные вкрутую яйца, панель грохотала, вода шипела. Не трогайте выключатель! Уилла охватила настоящая паника. Бежать! — билась в голове паническая мысль, но он сумел её заглушить. Нет. Нет. Нет. И Уилл не раздумывая бросился вперёд, скользя по гладкому полу, нырнул под сцепленные руки Альфреда, толкнул его в грудь и тем самым разомкнул наконец цепь. В следующее мгновение они со служителем спутанным клубком барахтались на полу, от идеально отутюженных брюк Альфреда исходил слабый запах мочи. Альфред, задыхаясь, тяжело дыша, силился высвободиться… и тут позади них раздался дикий треск, захлюпало и зашлепало, загрохотали ведра. Это синусоидное кресло Претца торжественно и неторопливо рухнуло под тяжестью сидящего в нем человека. Уилл смотрел на товарища, лежащего среди кошмарных обломков, на его огромные, белые, все еще слегка подрагивающие ступни — и понимал, что теперь ни воздержание, ни последовательный курс биологической жизни, ни кошмары здорового питания не воскресят Хомера Претца.
|
|
| Эрленд Лу — Допплер |
[26 Feb 2012|08:00pm] |
|
Хорошие репортажи «Всей Норвегии» умиротворяют. Под настроение человек вполне может расчувствоваться, глядя на её героев, всегда милых и беззащитных чудиков, живущих любимой идеей. Никому, внушает программа, не возбраняется быть чудаком — если только ты норвежец, конечно. Все мы тут загадочные норвежцы. И коль скоро все кругом загадочные, чудачество становится нормой. А вывод из всего этого такой: никого из нас нельзя назвать странным. А нужно называть просто норвежцем.
|
|
| Александр Пятигорский — Философия одного переулка |
[19 Feb 2012|08:00pm] |
Солнце заливало это пространство, оставляя в чернильно-чёрной тени двери и часть паперти Ильи Обыденского. Ника увидел, как из этой черноты буквально «выделилась» фигура человека. Но что за фигура! Даже если бы на груди и спине у него было по ярлыку с надписью «иностранец», то и тогда факт его принадлежности к этой престранной группе живых существ не сделался бы очевиднее. На нем были бриджи, клетчатые чулки, огромные желтые туфли, толстенный джемпер, твидовый пиджак с большими карманами и вязаная темно-коричневая шапочка с тугим малиновым помпоном на макушке. Светло-рыжие брови, темно-рыжие усики и торчащие веснушчатые уши довершали «образ дикости» (по выражению Ники). Человек подошел к Нике и ровным голосом заговорил…
Человек: Ну, вышел все-таки? Ника: Да, добрый день, но я… собственно, я только что вышел… Я себя не очень хорошо чувствую, по правде сказать. И я очень хочу горячего чая. Человек: Будет время чаю напиться. Нам бы надо с тобою пройтись, отсюда — до Белорусского вокзала, да? Но понимаешь, Ника, нам бы лучше этого не делать вместе. Так будет удобнее. Ника: Простите, пожалуйста, но это… обязательно? Человек: О нет, нет! Кто сказал слово «обязательно»? Просто — как нас любил поучать Георгий Иванович — надо крайне остерегаться слов, которые потом могут оказаться ложью. Так что лучше нам будет пройтись до Белорусского вокзала каждому в одиночестве и, как говорится, наедине со своими собственными мыслями. Как дойти — ты прекрасно знаешь. Затем иди прямо к платформе номер четыре, через международный салон. Если остановят, отвечай по-немецки, что путешествуешь со своим дядей Фредериком. Запомни — Фредерик (не Фридрих!). Я буду уже там и предупрежу дежурную по международной детской комнате. Ника: Но меня могут… задержать где угодно? Человек: О нет! Но на всякий пожарный случай тебе лучше выглядеть немножко как иностранец, да?
Фредерик мгновенно сбросил пиджак, стащил с себя джемпер, надел его на Нику и, нахлобучив ему на голову шапочку с помпоном, сказал: «Теперь — иди».
|
|
| Гюнтер Грасс — Кошки-мышки |
[12 Feb 2012|08:00pm] |
Чтобы с мола доплыть до лодчонки, так мы называли затонувший тральщик, нам требовалось двадцать пять минут, от купален — тридцать пять, на обратный путь уходило добрых три четверти часа. Мальке, пусть даже вконец выдохшийся, всегда минутой раньше нас стоял на гранитном молу. Преимуществом первого дня он не поступился и в дальнейшем. Случалось, мы еще только подплывали к лодчонке, а он уже успел побывать под водой, и, когда мы морщавыми, как у прачек, руками все приблизительно в одно время цеплялись за ржавый, покрытый чаячьим пометом мостик, он уже молча показывал нам какой-нибудь шарнир или другую легко отвинчивающуюся штуковину, весь дрожа от озноба, хотя после второго, а может быть, третьего заплыва начал густо и расточительно смазывать тело кремом «Нивея» — карманных денег у Мальке было предостаточно.
Мальке был единственным сыном.
Мальке был сиротой.
Отца Мальке не было в живых.
Мальке зимой и летом ходил в высоких старомодных ботинках, надо думать, унаследованных от отца.
На шнурок от высоких черных ботинок он и прицепил отвертку, которая болталась у него на шее.
Теперь мне вспоминается, что Мальке, кроме отвертки, ещё что-то носил на шее, и на то у него были свои причины; но отвертка больше бросалась в глаза.
Наверно, уже давно, только мы не обратили на это внимания, наверняка и в тот день, когда Мальке стал учиться плавать посуху и усердно ползал по песку, у него на шее была серебряная цепочка, а на ней серебряная католическая подвеска — богоматерь.
Никогда, даже на уроке гимнастики, Мальке не снимал этого украшения, а в наш гимнастический зал он заявился, едва начав заниматься в зимнем бассейне сухим плаваньем, и с тех пор ни разу уже ни от какого домашнего врача справок не приносил. Серебряная подвеска иногда исчезала в вырезе спортивной рубашки, иногда же пречистая болталась над ее красной нагрудной полосой.
Мальке не потел даже на параллельных брусьях. Он упражнялся и на коне, а на это отваживались еще только три или четыре парня из первой команды; оттолкнувшись от трамплина, согнутый в три погибели и тем не менее весь — сила и упругость, со своей цепочкой и выскочившей из-под рубашки богоматерью, он перелетал через коня и боком приземлялся на мате, поднимая облако пыли. Когда он делал на перекладине обороты завесом — впоследствии он в неудобнейшем положении делал на два оборота больше, чем Хоттен Зоннтаг, лучший наш гимнаст, — итак, когда Мальке выдавал тридцать семь оборотов завесом, амулет выбрасывало из-под рубашки, и серебряная богоматерь тридцать семь раз — всегда впереди его русых волос — перекувыркивалась через скрипящую перекладину, но всё же не слетала с шеи и не вырывалась на свободу, так как, кроме кадыка, тормозившего ее движение, ещё и выпирающий затылок Мальке с отчётливой впадиной под волосами не давал соскользнуть цепочке.
Отвёртка висела поверх богоматери, шнурок, к которому она была прицеплена, местами прикрывал цепочку. Тем не менее этот инструмент не смог вытеснить амулет хотя бы уж потому, что ему с его деревянной рукояткой доступ в гимнастический зал был запрещен. Учитель гимнастики, некий Малленбрандт, знаменитость в кругу гимнастов, так как он написал основополагающую книгу о правилах игры в лапту, запретил Мальке во время уроков гимнастики носить на шее отвертку. Против амулета он не возражал, потому что, кроме гимнастики и географии, преподавал еще закон божий и вплоть до второго года войны умудрялся собирать в гимнастическом зале остатки католического рабочего общества гимнастов для упражнений на перекладине и на брусьях.
Отвёртке только и оставалось, что дожидаться в раздевалке поверх рубахи, покуда серебряная и довольно-таки стертая богоматерь, болтаясь на шее Мальке, помогала ему не сломать таковую во время самых рискованных упражнений.
Обыкновенная отвёртка — прочная и дешевая: Мальке часто приходилось нырять раз пять или шесть, чтобы вытащить на свет божий узкую дощечку, не больше тех, что с выгравированным на них именем жильца двумя шурупами крепятся на квартирной двери, в особенности если эта дощечка крепилась к металлу и винты на ней проржавели. Зато иной раз ему удавалось, нырнув всего два раза, достать большие пластинки с пространными надписями; пользуясь своей отверткой как ломом, он выламывал их вместе с шурупами из прогнившей деревянной обшивки, чтобы на мостике похвастаться своей добычей. К коллекционированию таких табличек Мальке относился небрежно, щедро дарил их Винтеру и Юргену Купке, которые собирали все, что отвинчивалось, не брезгуя даже табличками с названиями улиц и вывесками общественных уборных, домой же уносил лишь то, что ему приглянулось.
Мальке не старался облегчить себе жизнь: пока мы клевали носом на лодчонке, он работал под водой. Мы отковыривали чаячий помет, загорали дочерна, из русых становились соломенно-желтыми. Мальке же только обзаводился новыми солнечными ожогами. Мы лениво следили за движением судов севернее причального буя, а у него взгляд всегда был устремлен вниз — красноватые, слегка воспаленные веки с жидкими ресницами и глаза, кажется голубые, становившиеся любопытными только под водой. Не раз Мальке возвращался без дощечек, без добычи да еще со сломанной или безнадежно согнутой отверткой. Показывая её нам, он опять-таки производил впечатление. Жест, каким он швырял в море это орудие, сбивая с толку чаек, не выражал ни вялого разочарования, ни бессмысленной ярости. Никогда он не выбрасывал пришедший в негодность инструмент с наигранным или подлинным безразличием. Его жест говорил: погодите, скоро я вам покажу что-нибудь похлеще.
|
|
| Маркус Зузак — Книжный вор |
[05 Feb 2012|08:00pm] |
Милая Лизель, я знаю, что кажусь тебе жалкой и претенциозной (найди это слово в словаре, если оно тебе незнакомо), но должна тебе сказать, что я не настолько глупа, чтобы не заметить твоих следов в библиотеке. Когда я обнаружила пропажу первой книги, думала, что просто куда-то её засунула, но потом в пятнах света я разглядела отпечатки чьих-то босых ног. Тут я не выдержала и улыбнулась. Я была рада, что ты взяла книгу, которая принадлежала тебе по праву. Но тогда я подумала, что этим все и кончится, — и ошиблась. Когда ты пришла опять, мне надо было рассердиться, но я не рассердилась. А в последний раз я тебя услышала, но решила не мешать. Ты всегда берёшь только одну книгу, так что их хватит ещё на тысячу визитов. Надеюсь только, что однажды ты постучишь в дверь и войдёшь в библиотеку более цивилизованным путем. И ещё: мне правда жаль, что мы больше не можем давать работу твоей приёмной матери. Наконец, я надеюсь, что этот словарь будет тебе полезен при чтении украденных книг. Искренне твоя, Ильза Герман.
|
|
| Владимир Набоков — Камера обскура |
[29 Jan 2012|08:00pm] |
Медленно и не без труда выбравшись из Ружинара, он чуть чуть подбавил ходу, благо шоссе было прямое и пустынное. О том, что именно происходит в недрах машины, почему вертятся колеса, он не имел ни малейшего понятия, — знал только действие того или иного рычага. «Куда мы, собственно, едем?» — спросила Магда, сидевшая рядом. Он пожал плечами, глядя вперед на белую дорогу. Теперь, когда они выехали из Ружинара, где улочки были полны народу, где приходилось трубить, судорожно запинаться, косолапо вилять, теперь, когда они уже свободно катили по шоссе, Кречмар беспорядочно и угрюмо думал о разных вещах: о том, что дорога постепенно идет в гору, и, вероятно, сейчас начнутся повороты, о том, как Горн запутался пуговицей в Магдиных кружевах, о том, что еще никогда не было у него так тяжело и смутно на душе. «Мне все равно куда, — сказала Магда, — но я хотела бы знать. И пожалуйста, держись правой стороны, ты черт знает как едешь». Он резко затормозил, только потому, что невдалеке появился автобус. «Что ты делаешь, Бруно? Просто держись правее». Автобус с туристами прогремел мимо. Кречмар отпустил тормоз. «Не все ли равно куда? — думал он. — Куда ни поезжай, от этой муки не избавишься. Как мерзко зеленеют эти холмы. Они черт знает как миловали друг друга…» «Я тебя ни о чем не буду больше спрашивать, — сказала Магда, — только, ради Бога, труби перед поворотами. У меня голова болит. Я хочу куда нибудь доехать наконец». «Ты мне клянешься, что ничего не было?» — хрипло проговорил Кречмар и сразу почувствовал, как слезы горячей мутью застилают зрение. Он заморгал, дорога опять забелела. «Клянусь, — сказала Магда. — Я устала клясться. Убей меня, но больше не мучь. И знаешь, мне жарко, я сниму пальто». Он затормозил, остановились. Магда засмеялась: «Почему для этого, собственно говоря, нужно останавливаться? Ах, Бруно…» Он помог ей освободиться от кожаного пальто, причем с необычайной живостью вспомнил, как давным давно, в дрянном кафе, он в первый раз увидел, как она двигает лопатками и плечами, сгибает прелестную шею, вылезая из рукавов пальто. Теперь у него слезы лились по щекам неудержимо. Магда обняла его за шею и прижалась щекой к его склоненной голове. Автомобиль стоял у самого парапета, толстого каменного парапета, за которым был обрыв, поросший ежевикой, и в глубине бежала вода; с левой же стороны поднимался скалистый склон с соснами на верхушке. Палило солнце, трещали кузнечики; далеко впереди раздавался звон и стук, человек в темных очках бил камни, сидя при дороге. Прокатил открытый, очень пыльный «рольс ройс», и откуда то ответило эхо на его гудок. «Я тебя так люблю, — всхлипывая, говорил Кречмар. — Я тебя так, так люблю». Он судорожно мял ее руки, гладил по спине, и она тихо и нежно посмеивалась. Затем длительно поцеловал ее в губы. «Дай мне теперь самой управлять, — попросила Магда. — Я ведь научилась лучше тебя». «Нет, я боюсь, — сказал он, улыбаясь и вытирая слезы. — И знаешь, я по правде не знаю, куда мы едем, но ведь это забавно — наугад». Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно. Излучины дороги все учащались — с одной стороны отвесно поднималась скалистая стена, с другой был парапет, солнце било в глаза, стрелка скорости вздрагивала и поднималась. Приближался крутой вираж, и Кречмар решил его взять особенно тихо. Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела, как справа от скалы мчался к повороту этот маленький черный автомобиль, а слева, на неизвестную еще встречу, двое сгорбленных велосипедистов.
|
|
| Фёдор Достоевский — Бесы |
[22 Jan 2012|08:00pm] |
Ставрогин сделал было движение взглянуть на часы, но удержался и не взглянул.
Шатов принагнулся опять на стуле и на мгновение даже опять было поднял палец.
— Ни один народ, — начал он, как бы читая по строкам и в то же время продолжая грозно смотреть на Ставрогина, — ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума; не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости. Социализм по существу своему уже должен быть атеизмом, ибо именно провозгласил, с самой первой строки, что он установление атеистическое и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно. Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков. Народы слагаются и движутся силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо. Эта сила есть сила неутолимого желания дойти до конца и в то же время конец отрицающая. Это есть сила беспрерывного и неустанного подтверждения своего бытия и отрицания смерти. Дух жизни, как говорит Писание, «реки воды живой», иссякновением которых так угрожает Апокалипсис. Начало эстетическое, как говорят философы, начало нравственное, как отождествляют они же. «Искание бога» — как называю я всего проще. Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание бога, бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый. Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог. Никогда не было еще народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. У всякого народа свое собственное понятие о зле и добре и свое собственное зло и добро. Когда начинают у многих народов становиться общими понятия о зле и добре, тогда вымирают народы и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать. Никогда разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестный до нынешнего столетия. Полунаука — это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, пред которым всё преклонилось с любовью и с суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему.
|
|
| Захар Прилепин — Санькя |
[15 Jan 2012|08:00pm] |
|
— Братья, — сказал Саша просто и даже с легкой улыбочкой. — Партия говорит нам: русским должны все, русские не должны никому. Также партия говорит нам: русским должны все, русские должны только себе. Мы хотим вернуть только то, что мы себе должны: Родину. Вперед.
|
|
| Виктор Пелевин — S.N.U.F.F. |
[08 Jan 2012|08:00pm] |
И здесь моя лапочка устроила на меня засаду. — Вот ты говоришь про Свет Маниту, — сказала она, как только я начал разговор. — Что у тебя внутри он есть, а у меня нет. Ты правда веришь, что Маниту у тебя внутри? — Да, — ответил я. — А ему там не тесно? Не противно? — Это только способ говорить. На самом деле, — я зажмурился, вспоминая Прописи, — у Маниту нет ни внутри, ни снаружи. Можно сказать, что мы существуем в Свете Маниту. И сами есть этот Свет. А в тебе, милая, есть только информационные процессы. — Правильно. Но почему ты считаешь, что Свет Маниту способен освещать эти информационные процессы только через посредство твоих шести чувств? — А как же иначе? — удивился я. — Никак, если считать Маниту выдумкой человека. Но если считать человека выдумкой Маниту, то запросто. Просто ты не знаешь, что это такое — быть мной. — Так ты есть? Кая улыбнулась и промолчала. — Почему ты молчишь? — спросил я. — Что плохого, если я пытаюсь лучше тебя понять? Разобраться, что в действительности управляет тобой и откуда берется твоя следующая фраза… — Твой идиотизм как раз в том, — сказала Кая, — что ты стараешься понять это про меня — но не пытаешься понять, что управляет тобой самим и определяет твой следующий поступок. — Управляет мной? — переспросил я, соображая, к чему она клонит. Вообще-то она была совершенно права. Чтобы понять, как работает имитация, следовало сначала понять оригинал. А Кая уже шла на бедного пилота в атаку. — Что мотивирует тебя? Что заставляет тебя действовать из секунды в секунду? — Ты имеешь в виду мои страсти? — спросил я, — Желания, вкусы, привязанности? — Нет, — сказала она, — я не об этом. Ты говоришь о метафорах длиной в жизнь. О дурных и хороших чертах характера, о долгосрочных личных склонностях. А то, о чем говорю я, происходит в твоем сознании так быстро, что ты даже не замечаешь. Не потому, что это невозможно. Просто у тебя отсутствует тренировка. Когда она начинает говорить непонятно, лучшая стратегия — валять дурака. Я сделал серьезное и сосредоточенное лицо (мне известно, что она два раза в секунду анализирует положение моих лицевых мышц). — Тренировка? Ты полагаешь, мне надо ходить в спортзал? Она недоверчиво покачала головой. Я перекосил лицо еще сильнее. — То есть, по-твоему, я стремлюсь не к тому, к чему надо? Слишком увлечен материальным? — спросил я, стараясь, чтобы в моем голосе звучало напряженное сомнение. Она терпеливо улыбнулась. — Ты и правда не понимаешь. Бедняжка. Она чувствует, когда я пытаюсь над ней издеваться. И в таких случаях выбивает у меня оружие из рук, переключаясь на доверительную и полную сострадания простоту. Что меня вполне устраивает — если это произошло, значит, я ненадолго переиграл ее максимальное сучество. Дамилола — один, Кая — ноль. — Так тебе интересно узнать, что тобой управляет? Или это слишком сложная для тебя тема? Однако. Я почувствовал укол раздражения — переиграть мою душечку было не так просто. — Мной ничто не управляет, — сказал я, — Я сам управляю всем. — Чем? — Тобой, например, — засмеялся я. — А что управляет тобой, когда ты управляешь мной? Я задумался. Лучше всего было говорить всерьез. — Я выбираю то, что мне нравится, и отвергаю то, что мне не нравится. Так действует любой человек. Хотя, наверно, в известном смысле мной управляют мои склонности. Разумеется, под моим же контролем. Мои привязанности, да. Я же с самого начала сказал. — Это почти правильно, — ответила Кая. — Но только почти. Люди склонны понимать слово «привязанность» как какую-то дурную черту характера, которую можно изжить. Но речь идет о мгновенных, постоянно происходящих реакциях, управляющих электрохимией твоего мозга. — Мне нравится Кая, — пропел я, похлопывая ее по животику. — Кая моя сладкая девочка. Это привязанность? — Нет, — сказала она. — Это бормотание слабоумного жирного сластолюбца. Она произнесла это почти сострадательно, и именно этот нюанс и оказался тем крохотным сердечником, который прошел сквозь все слои моей брони. Но я не подал виду и сказал: — Ну тогда объясни. — Твое восприятие имеет определенную структуру, — ответила она. — Сначала твои органы чувств доносят до твоего мозга сигнал о каком-то событии. Затем мозг начинает классифицировать это событие при помощи своих лекал и схем, пытаясь соотнести его с уже имеющимся опытом. В результате событие признается либо приятным, либо неприятным, либо нейтральным. И мозг в дальнейшем имеет дело уже не с событием, а только с бирками «приятный», «неприятный» и «никакой». Все нейтральное, упрощенно говоря, отфильтровывается, поэтому остаются только два вида бирок. — Схема ясна, — сказал я. — Непонятно, как это выглядит на практике. — Помнишь, как ты чуть не расстрелял оркскую свадьбу? Я действительно рассказал ей об этом однажды после допаминового резонанса, когда слова и слезы лились из меня как весенний дождь. Это случилось в ту войну, когда мы с Бернаром-Анри проиграли тендер — я был очень зол, и под руку мне не стоило попадаться. Приходилось подрабатывать мелочевкой, и я полетел снимать оркскую свадьбу для этнографической программы. Для съемки надо было дождаться, пока орки напьются. Я нарезал круги над деревней, заскучал, и вдруг мне померещилось, что они поют «Из этой жопы хуй уедешь». Я всей душой ненавижу оркские народные песни за их назойливый гомосексуальный подтекст, а тут мне вдобавок показалось, что поют про мои кредитные проблемы — я как раз о них думал. У меня внутри все сразу перевернулось и сжалось в комок. Я чуть не дал по свадебному столу очередь из пушки — а потом понял, что никто на самом деле не пел. Это был дверной скрип, пойманный дальней прослушкой. Я сам превратил его в повод для ярости. Я успокоился, и все остались живы. — Помню, — сказал я. — Вот об этом я и говорю. Ты имеешь дело не с реальностью, а с жетонами, которые твой мозг выдает себе по ее поводу, причем часто ошибочно. Эти жетоны похожи на фишки в казино — по одним отпускается эйфория, по другим страдание. Каждый твой взгляд на мир — это сеанс игры на зеленом сукне. Результатом являются удовольствие или боль. Они имеют химическую природу и локализованы в мозгу, хотя часто переживаются как телесные ощущения. И для этой игры тебе даже не нужен мир вокруг. Большую часть времени ты занят тем, что проигрываешь сам себе, запершись у себя внутри. Она была права — пока что в моем казино шел чистый проигрыш. — И что дальше? — хмуро спросил я. — Привязанность вызывают не сами предметы и события внешнего мира, а именно эти внутренние химические инъекции эйфории и страдания, которые ты делаешь себе по их поводу. Почему так фальшивы все протесты против засилья так называемого «потребления»? Потому что вы потребляете не товары и продукты, а положительные и отрицательные привязанности мозга к собственным химикатам, и ваши слепые души всегда уперты в один и тот же внутренний прокладочный механизм, который может быть пристегнут к какой угодно внешней проекции — от Маниту до квасолы… С некоторым усилием я вспомнил, что «квасола» — это оркский национальный напиток. — Ты конченный наркоман, Дамилола, — продолжала она, — и весь мир для тебя — это просто набор поводов, который позволяет твоему мозгу ширнуться или сделать себе клизму. Клизма каждый раз делает тебя несчастным. Но уколы не делают тебя счастливым, а лишь гонят за новой дозой. С наркотиками всегда так. Вся твоя жизнь секунда за секундой — это постоянный поиск повода уколоться. Но в тебе нет никого, кто мог бы воспротивиться этому, ибо твоя так называемая «личность» появляется только потом — как размытое и смазанное эхо этих электрохимических молний, усредненный магнитный ореол над бессознательным и неуправляемым процессом… Я даже не знал, что возразить. В таких случаях я перевожу все на игривую шутку. — Если все люди — конченные наркоманы, лапочка, почему нас тогда не сажают в тюрьму? Она думала только долю секунды. — Потому что это наркобизнес самого Маниту. Торчков преследуют именно за то, что они лезут в него без спроса. И потом, в действительности вы и сидите в тюрьме. Просто вы боитесь это признать, поскольку тогда вам придется тут же сделать себе клизму, назвав себя лузерами. Смысловая пауза помогла — я наконец сообразил, что сказать. — Тебе сложно будет поверить, детка, но человек — это нечто большее, чем наркоман, отбывающий срок у себя внутри. У человека есть… Не знаю, идеал, мечта. Свет, к которому он идет всю жизнь. А у тебя ничего подобного нет. Кая добродушно засмеялась. Я больше всего ненавижу именно это ее добродушие. — Мой маршрут нарисован внутри меня программно, — сказала она, — а твой маршрут нарисован внутри тебя химически. И когда тебе кажется, что ты идешь к свету и счастью, ты просто идешь к своему внутреннему дрессировщику за очередным куском сахара. Причем нельзя даже сказать, что это идешь ты. Просто химический компьютер выполняет оператор «take sugar», чтобы перейти к оператору «rejoice 5 seconds». А потом опять будет оператор «suffer», его никто никогда не отменял и не отменит. Никакого «тебя» во всем этом нет. — Почему ты все время повторяешь, что никакого меня нет? Кто же тебя, по-твоему, каждый день трахает? — Жирная слабоумная задница, — с очевидным удовольствием ответила она. — Кто же еще. Но из того, что жирная слабоумная задница каждый день трахает говорящую куклу, еще не следует, что во всем этом присутствует какая-то реальная сущность. Что ты имеешь в виду, когда говоришь «я»?
|
|
| navigation |
| [ |
viewing |
| |
most recent entries |
] |
| [ |
go |
| |
earlier |
] |
|
|
|
|